Неточные совпадения
В один стожище матерый,
Сегодня только сметанный,
Помещик
пальцем ткнул,
Нашел, что сено
мокрое,
Вспылил: «Добро господское
Гноить? Я вас, мошенников,
Самих сгною на барщине!
Пересушить сейчас!..»
Засуетился староста:
— Недосмотрел маненичко!
Сыренько: виноват! —
Созвал народ — и вилами
Богатыря кряжистого,
В присутствии помещика,
По клочьям разнесли.
Помещик успокоился.
— По мужу. Истомина — по отцу. Да, — сказал Долганов, отбрасывая
пальцем вправо-влево
мокрые жгутики усов. — Темная фигура. Хотя — кто знает? Савелий Любимов, приятель мой, — не верил, пожалел ее, обвенчался. Вероятно, она хотела переменить фамилию. Чтоб забыли о ней. Нох эйн маль [Еще одну (нем.).], — скомандовал он кельнеру, проходившему мимо.
Потом лесничий воротился в переднюю, снял с себя всю
мокрую амуницию, длинные охотничьи сапоги, оправился, отряхнулся, всеми пятью
пальцами руки, как граблями, провел по густым волосам и спросил у людей веничка или щетку.
— Готов, — сказал фельдшер, мотнув головой, но, очевидно, для порядка, раскрыл
мокрую суровую рубаху мертвеца и, откинув от уха свои курчавые волосы, приложился к желтоватой неподвижной высокой груди арестанта. Все молчали. Фельдшер приподнялся, еще качнул головой и потрогал
пальцем сначала одно, потом другое веко над открытыми голубыми остановившимися глазами.
Он именно, чуть не по
пальцам, высчитал, что Митя, в первый приезд свой в
Мокрое, за месяц почти пред катастрофой, не мог истратить менее трех тысяч или «разве без самого только малого.
Мы быстро вытянули маленького, он тоже был испуган; с
пальцев правой руки его капала кровь, щека тоже сильно ссажена, был он по пояс
мокрый, бледен до синевы, но улыбался, вздрагивая, широко раскрыв глаза, улыбался и тянул...
Лихонин резко нахлобучил шапку и пошел к дверям. Но вдруг у него в голове мелькнула остроумная мысль, от которой, однако, ему самому стало противно. И, чувствуя под ложечкой тошноту, с
мокрыми, холодными руками, испытывая противное щемление в
пальцах ног, он опять подошел к столу и сказал, как будто бы небрежно, но срывающимся голосом...
Это-то и была знакомая Лихонину баба Грипа, та самая, у которой в крутые времена он не только бывал клиентом, но даже кредитовался. Она вдруг узнала Лихонина, бросилась к нему, обняла, притиснула к груди и поцеловала прямо в губы
мокрыми горячими толстыми губами. Потом она размахнула руки, ударила ладонь об ладонь, скрестила
пальцы с
пальцами и сладко, как умеют это только подольские бабы, заворковала...
Его испуг и недоумение быстро исчезали, сменяясь радостью, почти торжеством, он гладил голову её, касался
пальцами мокрых щёк и говорил всё бодрее и веселее...
Она опустила голову,
пальцы её быстро мяли
мокрый платок, и тело нерешительно покачивалось из стороны в сторону, точно она хотела идти и не могла оторвать ног, а он, не слушая её слов, пытаясь обнять, говорил в чаду возбуждения...
Сановитый и представительный швейцар с молчаливым презрением принял мое
мокрое верхнее пальто с большим изъяном по части подкладки и молча ткнул
пальцем куда-то наверх.
Вдруг над самой головой его с страшным, оглушительным треском разломалось небо; он нагнулся и притаил дыхание, ожидая, когда на его затылок и спину посыпятся обломки. Глаза его нечаянно открылись, и он увидел, как на его
пальцах,
мокрых рукавах струйках, бежавших с рогожи, на тюке и внизу на земле вспыхнул и раз пять мигнул ослепительно-едкий свет. Раздался новый удар, такой же сильный и ужасный. Небо уже не гремело, не грохотало и издавало сухие, трескучие, похожие на треск сухого дерева, звуки.
— Как теперь вижу родителя: он сидит на дне барки, раскинув больные руки, вцепившись в борта
пальцами, шляпу смыло с него, волны кидаются на голову и на плечи ему то справа, то слева, бьют сзади и спереди, он встряхивает головою, фыркает и время от времени кричит мне.
Мокрый он стал маленьким, а глаза у него огромные от страха, а может быть, от боли. Я думаю — от боли.
Меня,
мокрого до последней нитки, сняли с лошади почти без памяти;
пальцы мои закоченели, замерли в гриве моего коня, но я скоро опомнился и невыразимо обрадовался своему спасенью.
…Три громадные, кудлатые собаки, выскочив откуда-то из тьмы, бросились на нас. Шакро, всё время судорожно рыдавший, взвыл и упал на землю. Я швырнул в собак
мокрым чекменём и наклонился, шаря рукой камня или палки. Ничего не было, только трава колола руки. Собаки дружно наскакивали. Я засвистал что есть мочи, вложив в рот два
пальца. Они отскочили, и тотчас же послышался топот и говор бегущих людей.
Его взяли под руки и повели, и он покорно зашагал, поднимая плечи. На дворе его сразу обвеяло весенним влажным воздухом, и под носиком стало мокро; несмотря на ночь, оттепель стала еще сильнее, и откуда-то звонко падали на камень частые веселые капли. И в ожидании, пока в черную без фонарей карету влезали, стуча шашками и сгибаясь, жандармы, Янсон лениво водил
пальцем под
мокрым носом и поправлял плохо завязанный шарф.
За окном шуршит и плещет дождь, смывая поблекшие краски лета, слышен крик Алексея, рёв медвежонка, недавно прикованного на цепь в углу двора, бабы-трепальщицы дробно околачивают лён. Шумно входит Алексей;
мокрый, грязный, в шапке, сдвинутой на затылок, он всё-таки напоминает весенний день; посмеиваясь, он рассказывает, что Тихон Вялов отсёк себе
палец топором.
Жена была знакомой тропою, по которой Пётр, и ослепнув, прошёл бы не споткнувшись; думать о ней не хотелось. Но он вспомнил, что тёща, медленно умиравшая в кресле, вся распухнув, с безобразно раздутым, багровым лицом, смотрит на него всё более враждебно; из её когда-то красивых, а теперь тусклых и
мокрых глаз жалобно текут слёзы; искривлённые губы шевелятся, но отнявшийся язык немо вываливается изо рта, бессилен сказать что-либо; Ульяна Баймакова затискивает его
пальцами полуживой, левой руки.
Пальцами правой руки я тщетно пытался ухватиться за ручку чемодана и наконец плюнул на
мокрую траву.
Пред ним, по пояс в воде, стояла Варенька, наклонив голову, выжимая руками
мокрые волосы. Её тело — розовое от холода и лучей солнца, и на нём блестели капли воды, как серебряная чешуя. Они, медленно стекая по её плечам и груди, падали в воду, и перед тем как упасть, каждая капля долго блестела на солнце, как будто ей не хотелось расстаться с телом, омытым ею. И из волос её лилась вода, проходя между розовых
пальцев девушки, лилась с нежным, ласкающим ухо звуком.
Он быстро стал протирать глаза —
мокрый песок и грязь были под его
пальцами, а на его голову, плечи, щёки сыпались удары. Но удары — не боль, а что-то другое будили в нём, и, закрывая голову руками, он делал это скорее машинально, чем сознательно. Он слышал злые рыдания… Наконец, опрокинутый сильным ударим в грудь, он упал на спину. Его не били больше. Раздался шорох кустов и замер…
Приподняв фонарь, он осветил горницу: стражник лежал в переднем углу под столом, так что видны были только его голые, длинно вытянутые ноги, чёрные от волос; они тяжко упирались согнутыми
пальцами в
мокрый, тёмный пол, будто царапая его, а большие круглые пятки разошлись странно далеко врозь. Авдотья лежала у самого порога, тоже вверх спиной, подогнув под себя руки; свет фонаря скользил по её жёлтому, как масло, телу, и казалось, что оно ещё дышит, живёт.
Заморгал глазами, потянул в себя носом и, волоча ноги, побрел к себе за бузину. Опять попытался плакать. Ни слезинки! Делать нечего. Воровато огляделся, послюнявил
пальцы. По щекам протянулись две широкие
мокрые полосы. Я пошел к девочкам и спросил Юлю, сердито всхлипывая...
Схваченный волк жалобно зарычал и рванулся с такой силой, что складка кожи, холодная и
мокрая, сжатая рукою Нилова, заскользила между
пальцами.